Неточные совпадения
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские
бумаги, не ходил домой,
спал в канцелярских комнатах
на столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Нет нужды, что иные напрасно
попадут: да ведь им же оправдаться легко, им нужно отвечать
на бумаги, им нужно о<т>купиться…
В день, когда Клим Самгин пошел к ней,
на угрюмый город
падал удручающе густой снег;
падал быстро, прямо, хлопья его были необыкновенно крупны и шуршали, точно клочки мокрой
бумаги.
—
На этом разве можно писать? — спросил Обломов, бросив
бумагу. — Я этим
на ночь стакан закрывал, чтоб туда не
попало что-нибудь… ядовитое.
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай
бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам
на место жительства“, и опричь того, ничего не сказал, а я
пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „Пошел, пошел! тебе сказано, что будет исполнено — подай
бумагу!“ А
бумаги я не подавал.
Какие это люди
на свете есть счастливые, что за одно словцо, так вот шепнет
на ухо другому, или строчку продиктует, или просто имя свое напишет
на бумаге — и вдруг такая опухоль сделается в кармане, словно подушка, хоть
спать ложись.
Воцарилось глубочайшее молчание. Губернатор вынул из лакированного ящика
бумагу и начал читать чуть слышным голосом, но внятно. Только что он кончил, один старик лениво встал из ряда сидевших по правую руку, подошел к губернатору, стал, или, вернее,
пал на колени, с поклоном принял
бумагу, подошел к Кичибе, опять
пал на колени, без поклона подал
бумагу ему и сел
на свое место.
В Новый год, вечером, когда у нас все уже легли, приехали два чиновника от полномочных, с двумя второстепенными переводчиками, Сьозой и Льодой, и привезли ответ
на два вопроса. К. Н. Посьет
спал; я ходил по палубе и встретил их. В
бумаге сказано было, что полномочные теперь не могут отвечать
на предложенные им вопросы, потому что у них есть ответ верховного совета
на письмо из России и что, по прочтении его, адмиралу, может быть, ответы
на эти вопросы и не понадобятся. Нечего делать, надо было подождать.
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не
попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй,
на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом
на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику.
После этой сцены Привалов заходил в кабинет к Василию Назарычу, где опять все время разговор шел об опеке. Но, несмотря
на взаимные усилия обоих разговаривавших, они не могли
попасть в прежний хороший и доверчивый тон, как это было до размолвки. Когда Привалов рассказал все, что сам узнал из
бумаг, взятых у Ляховского, старик недоверчиво покачал головой и задумчиво проговорил...
Судебный пристав взял
бумагу, которую она протягивала председателю, а она,
упав на свой стул и закрыв лицо, начала конвульсивно и беззвучно рыдать, вся сотрясаясь и подавляя малейший стон в боязни, что ее вышлют из залы.
Он не пошел за ней, а прямо в кабинет; холодно, медленно осмотрел стол, место подле стола; да, уж он несколько дней ждал чего-нибудь подобного, разговора или письма, ну, вот оно, письмо, без адреса, но ее печать; ну, конечно, ведь она или искала его, чтоб уничтожить, или только что бросила, нет, искала:
бумаги в беспорядке, но где ж ей било найти его, когда она, еще бросая его, была в такой судорожной тревоге, что оно, порывисто брошенное, как уголь, жегший руку, проскользнуло через весь стол и
упало на окно за столом.
Огонь, вспыхнувший вначале между двумя дотлевавшими головнями, сперва было потух, когда
упала на него и придавила его пачка. Но маленькое, синее пламя еще цеплялось снизу за один угол нижней головешки. Наконец тонкий, длинный язычок огня лизнул и пачку, огонь прицепился и побежал вверх по
бумаге, по углам, и вдруг вся пачка вспыхнула в камине, и яркое пламя рванулось вверх. Все ахнули.
Паншин взял шляпу, поцеловал у Марьи Дмитриевны руку, заметил, что иным счастливцам теперь ничто не мешает
спать или наслаждаться ночью, а ему придется до утра просидеть над глупыми
бумагами, холодно раскланялся с Лизой (он не ожидал, что в ответ
на его предложение она попросит подождать, — и потому дулся
на нее) — и удалился.
И он начал выбрасывать из бокового кармана своего сюртука разные
бумаги, одну за другою,
на стол, нетерпеливо отыскивая между ними ту, которую хотел мне показать; но нужная
бумага, как нарочно, не отыскивалась. В нетерпении он рванул из кармана все, что захватил в нем рукой, и вдруг — что-то звонко и тяжело
упало на стол… Анна Андреевна вскрикнула. Это был потерянный медальон.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с
бумагами. И слева от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I
попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные
на термометре черной чертой…
Канцелярские чиновники сидят по местам и скребут перьями; среднее чиновничество, вроде столоначальников и их помощников, расселось где
попало верхом
на стульях, курит папиросы, рассказывает ходящие в городе слухи и вообще занимается празднословием; начальники отделений — читают газеты или поглядывают то
на дверь, то
на лежащие перед ними папки с
бумагами, в ожидании Петра Николаича.
Направо от двери, около кривого сального стола,
на котором стояло два самовара с позеленелой кое-где медью, и разложен был сахар в разных
бумагах, сидела главная группа: молодой безусый офицер в новом стеганом архалуке, наверное сделанном из женского капота, доливал чайник; человека 4 таких же молоденьких офицеров находились в разных углах комнаты: один из них, подложив под голову какую-то шубу,
спал на диване; другой, стоя у стола, резал жареную баранину безрукому офицеру, сидевшему у стола.
Он растолкал Евсея, показал ему
на дверь,
на свечку и погрозил тростью. В третьей комнате за столом сидел Александр, положив руки
на стол, а
на руки голову, и тоже
спал. Перед ним лежала
бумага. Петр Иваныч взглянул — стихи.
Сахар в пакете, в
бумаге колбаса, сыр и калачи или булки, которые рвали руками. Вешали пальто
на гвозди, вбитые в стену, где
попало. Приходили Антоша Чехонте, Е. Вернер, М. Лачинов, тогда еще студент Петровской академии, Н. Кичеев, П. Кичеев, Н. Стружкин и еще кое-кто.
Я иду
на чердак, взяв с собою ножницы и разноцветной
бумаги, вырезаю из нее кружевные рисунки и украшаю ими стропила… Все-таки пища моей тоске. Мне тревожно хочется идти куда-то, где меньше
спят, меньше ссорятся, не так назойливо одолевают бога жалобами, не так часто обижают людей сердитым судом.
Послушники чистят двор, загрязнённый богомолами, моют обширные помещения общежитий и гостиниц; из окон во двор лениво летит пыль,
падают корки хлеба, комья смятой промасленной
бумаги, плещет вода и тотчас испаряется
на камне двора, нагретого солнцем.
Взоры его
упали на стол, покрытый грудами
бумаг… «Исполнит ли он свои замыслы? — подумал Берсенев.
Подорожная
упала на пол. Молодой человек в енотовой шубе поднял
бумагу и без гнева вышел с нею вон. Борис, няня и матушка только переглянулись между собою, а Борис даже прошептал вдогонку проезжему...
Рассказывал им за меня всё Постельников, до
упаду смеявшийся над тем, как он будто бы
на сих днях приходит ко мне, а я будто сижу
на кровати и говорю, что «я дитя кормлю»; а через неделю он привез мне чистый отпуск за границу, с единственным условием взять от него какие-то
бумаги и доставить их в Лондон для напечатания в «Колоколе».
Дом хотя был и одноэтажный, но делился
на много комнат: в двух жила Татьяна Власьевна с Нюшей; Михалко с женой и Архип с Дуней
спали в темных чуланчиках; сам Гордей Евстратыч занимал узкую угловую комнату в одно окно, где у него стояла двухспальная кровать красного дерева, березовый шкаф и конторка с
бумагами.
Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук
упала пачка
бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели
на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели
на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
И свои кое-какие стишинки мерцали в голове… Я пошел в буфет, добыл карандаш,
бумаги и, сидя
на якорном канате, — отец и Егоров после завтрака ушли по каютам
спать, — переживал недавнее и писал строку за строкой мои первые стихи, если не считать гимназических шуток и эпиграмм
на учителей… А в промежутки между написанным неотступно врывалось...
Мой студент после варварского поступка с своими тетрадями
упал в изнеможении
на постель; в полночь, однако, он встал и, кажется, несколько успокоился, потому что бережно начал собирать разорванные
бумаги и переложил книги от печки
на прежнее место.
— А это с одного… — сказал Чартков, и не кончил слова: послышался треск. Квартальный пожал, видно, слишком крепко раму портрета, благодаря топорному устройству полицейских рук своих; боковые досточки вломились вовнутрь, одна
упала на пол, и вместе с нею
упал, тяжело звякнув, сверток в синей
бумаге. Чарткову бросилась в глаза надпись: «1000 червонных». Как безумный, бросился он поднять его, схватил сверток, сжал его судорожно в руке, опустившейся вниз от тяжести.
Старик развивал его и, схвативши за два конца, встряхнул: с глухим звуком
упали на пол тяжелые свертки в виде длинных столбиков; каждый был завернут в синюю
бумагу, и
на каждом было выставлено: «1000 червонных».
После чаю все пошли в детскую. Отец и девочки сели за стол и занялись работой, которая была прервана приездом мальчиков. Они делали из разноцветной
бумаги цветы и бахрому для елки. Это была увлекательная и шумная работа. Каждый вновь сделанный цветок девочки встречали восторженными криками, даже криками ужаса, точно этот цветок
падал с неба; папаша тоже восхищался и изредка бросал ножницы
на пол, сердясь
на них за то, что они тупы. Мамаша вбегала в детскую с очень озабоченным лицом и спрашивала...
К той, которая выходила окнами во двор, прилегал сбоку небольшой кабинет, назначавшийся служить спальней; но у Вельчанинова валялись в нем в беспорядке книги и
бумаги;
спал же он в одной из больших комнат, той самой, которая окнами выходила
на улицу.
Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной
бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, — хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили
спать, клочья
бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.
Воспаленные, широко раскрытые глаза (он не
спал десять суток) горели неподвижным горячим блеском; нервная судорога подергивала край нижней губы; спутанные курчавые волосы
падали гривой
на лоб; он быстрыми тяжелыми шагами ходил из угла в угол конторы, пытливо осматривая старые шкапы с
бумагами и клеенчатые стулья и изредка взглядывая
на своих спутников.
Партия шла вольно; солдаты частью
спали в телегах, свесив оттуда ноги в сапогах бураками, частью же мирно беседовали друг с другом, беспечно покуривая
на ходу «цигарки» из простой
бумаги с махоркой; офицера совсем не было видно.
Таня. А третье-то пуще всего. Ты помни: как
бумага на стол
падет — я еще в колокольчик позвоню, — так ты сейчас же руками вот так… Разведи шире и захватывай. Кто возле сидит, того и захватывай. А как захватишь, так жми. (Хохочет.) Барин ли, барыня ли, знай — жми, все жми, да и не выпускай, как будто во сне, а зубами скрыпи али рычи, вот так… (Рычит.) А как я
на гитаре заиграю, так как будто просыпайся, потянись, знаешь, так, и проснись… Все помнишь?
Луганович — это добряк, один из тех простодушных людей, которые крепко держатся мнения, что раз человек
попал под суд, то, значит, он виноват, и что выражать сомнение в правильности приговора можно не иначе, как в законном порядке,
на бумаге, но никак не за обедом и не в частном разговоре.
Мирович. Подожди, я тебе напишу, и ты отдашь это барыне! (Пишет
на клочке
бумаги и подает его кухарке, которая по-прежнему нетвердой, но заметно остерегающейся походкой уходит и
на этот раз прямо уже
попадает в дверь.)
Только в одиннадцать часов
попал он в швейцарскую Юлиана Мастаковича, чтоб примкнуть свое скромное имя к длинному столбцу почтительных лиц, расписавшихся в швейцарской
на листе закапанной и кругом исчерченной
бумаги.
Чистяков взглянул
на написанное и
упал лицом вниз
на бумагу и заплакал от жалости к родине, к себе, ко всем трудившимся и не знавшим отдыха.
Спалив токарню, сам же писарь, как ни в чем не бывало, подговаривал Трифона подать становому объявление. «Как зачнется следствие, — думал он, — запутаю Лохматого
бумагами, так оплету, что овина да жалоб и
на том свете не забудет». Спознал Морковкин, что Трифон не хочет судиться, что ему мужики «спасибо» за то говорят.
Среди массы
бумаг, книг, прошлогодних газет, ветхих стульев, сапог, халатов, кинжалов и колпаков,
на маленькой, обитой сизым коленкором кушетке
спала его хорошенькая жена, Амаранта.
Разбудили меня лай Азорки и громкие голоса. Фон Штенберг, в одном нижнем белье, босой и с всклоченными волосами, стоял
на пороге двери и с кем-то громко разговаривал. Светало… Хмурый, синий рассвет гляделся в дверь, в окна и в щели барака и слабо освещал мою кровать, стол с
бумагами и Ананьева. Растянувшись
на полу
на бурке, выпятив свою мясистую, волосатую грудь и с кожаной подушкой под головой, инженер
спал и храпел так громко, что я от души пожалел студента, которому приходится
спать с ним каждую ночь.
— Не знаю. В свое время я много о том думала; подозрения мои в составлении их
падали то
на Версальский кабинет, то
на Диван, то
на Россию, но положительного сказать ничего не могу. Эти
бумаги привели меня в такое сильное волнение, что были причиной жестокой болезни, которая теперь так сильно развилась во мне.
Не помню, долго ли простояла я так, но когда вышла из церкви, там никого из институток уже не было… Я еще раз
упала на колени у церковного порога со словами: «Помоги, Боже, молитвою святого Твоего угодника Николая Чудотворца!» И вдруг как-то странно и быстро успокоилась. Волнение улеглось, и
на душе стало светло и спокойно. Но ненадолго; когда коридорные девушки стали развешивать по доскам всевозможные географические карты, а
на столе поставил глобус, приготовили
бумагу и чернильницы, сердце мое екнуло.
Небольшая лампа с надтреснутым колпаком слабо освещала коричневую ситцевую занавеску с выцветшими разводами;
на полу валялись шагреневые и сафьянные обрезки. В квартире все
спали, только в комнате Елизаветы Алексеевны горел свет и слышался шелест
бумаги. Андрей Иванович разделся и лег, но заснуть долго не мог. Он кашлял долгим, надрывающим кашлем, и ему казалось, что с этим кашлем вывернутся всего его внутренности.
В маленькой чердачной комнате, с косым потолком и окошечком сбоку было чисто и девически-уютно. По карнизам шли красиво вырезанные фестончики из белой
бумаги,
на высокой постели лежали две большие, обшитые кружевами, несмятые подушки. Подушки эти клались только
на день, для красоты, а
спала Таня
на другой подушке, маленькой и жесткой.
Ему некогда было, однако, размышлять о том, хорошо или дурно он поступил, взяв к себе музыканта. Одеваясь, он мысленно распределил свой день: взял
бумаги, отдал необходимые приказания дома и торопясь надел шинель и калоши. Проходя мимо столовой, он заглянул в дверь. Альберт, уткнув лицо в подушку и раскидавшись, в грязной, изорванной рубахе, мертвым сном
спал на сафьянном диване, куда его, бесчувственного, положили вчера вечером. Что-то не хорошо — невольно казалось Делесову.
Мы пили чай у младших врачей его госпиталя. И у них было, как почти везде: младшие врачи с гадливым отвращением говорили о своем главном враче и держались с ним холодно-официально. Он был когда-то старшим врачом полка, потом долго служил делопроизводителем при одном крупном военном госпитале и оттуда
попал на войну в главные врачи. Медицину давно перезабыл и живет только
бумагою. Врачи расхохотались, когда узнали, что Шанцер нашел излишним отдельное большое помещение для канцелярии.